Он долго молчал, прятал глубоко внутри то, что нечаянно открылось ему в себе самом. Но потом однажды не выдержал и высказал все, прямо на одном из политзанятий. И там же, рассказывая о своем прошлом, вновь и вновь возвращался к человеку, с которым свела его судьба: он стрелял в пего, он ранил его, а тот сейчас воспитывал его сына. «Это он, и только он, заставил меня обо всем задуматься, разобраться в себе…» — волнуясь, снова и снова повторял майор.
На следующий день рано утром весь лагерь пришел в движение — начиналось переселение на повое место. Работы на лесоповале временно прекращались. Около сотни пленных, находящихся на принудительных работах, теперь должны были спускаться вниз, на равнину.
И вот в один из вечеров переход наконец был завершен. Нестройная колонна людей в серых в красноватую полоску одеждах подошла к месту своего назначения. Кругом лежали одни развалины: груды битого кирпича и искрошенная черепица — все, что осталось от некогда бывшего здесь города Куангчи. Наши бойцы уже разминировали этот район, и пленным теперь предстояло разобрать завалы обрушившихся зданий, расчистить центральные улицы и выкорчевать, выполоть буйствующую повсюду дикую зелень. Этот кусочек земли, так прославленный в боях и ставший символом мужества, за несколько лет успел превратиться в настоящие джунгли — сплошные, куда ни глянь, заросли диких бананов и тростника.
Комендантом в лагере помер пять был опытный политработник, в течение многих лет готовивший кадры для армии в военно-политическом училище. С семьдесят второго во главе одного из батальонов он принял участие в боях за город Куангчи. После восьмидесятидвухдневной жестокой схватки с «коммандос», десантниками и морской пехотой, засевшими в районе собора Чибыу и кварталов Лонгхынга, его батальон с северо-востока вошел в Старую крепость. В лагере сейчас было немало пленных из числа тех, кто также принимал самое непосредственное участие в боях за этот город — и те, кто командовал отступлением после первых атак пашей армии, и те, кто позже ходил в контратаки, подкрепленные мощной поддержкой американцев, их авиации и флота.
Сейчас и город, и крепость выглядели совсем по-иному. Комендант лагеря едва узнавал эти места. Вокруг царило непривычное спокойствие, тишина нарушалась лишь пением птиц и стрекотом насекомых в густых зарослях диких бананов, стоявших по обе стороны окружавшего крепостные степы рва. Не видно было и следов ран, нанесенных некогда осколками снарядов и бомб, — прежде раны эти ярко-красным зияли на темных, поросших лишайником крепостных стенах, а нынче уже успели и сами зарасти, затянуться теми же лишайниками и мхами. Стоявшие здесь вековые деревья казались совсем высохшими, но их прочно вросшие в землю корни были живы и свежи, и уже тянулись новые побеги и ветви, вычерчивая на фоне неба свои незамысловатые линии. И все так же текла внизу, у края бывшего поля брани, река Тхатьхан…
Пленные каждый день ходили на работы в город — разбирали разрушенные здания и завалы, и всякий раз они становились очевидцами одних и тех же картин, иными словами, свидетелями того, что за плоды принесла та пресловутая сила, какую дало им союзничество с Америкой. Рано поутру, едва рассветет, со всех окрестных деревень стекались сюда дети — худые и замученные, одетые в лохмотья и рвань, грязные; они несли с собой коромысла с непременным зацепленным за конец его мотком проволоки, на костлявых детских плечах болтались солдатские подсумки с завернутой в листья горсткой вареного риса или парой клубней маниока. Их голоса поначалу звенели среди развалин, потом постепенно затихали где-то в зарослях тростника или диких бананов, плотно укрывших здесь всю округу. Днем над тем, что когда-то звалось городом Куангчи, воцарялось безмолвие, но впечатление это было обманчивым, потому что вблизи развалин становились слышны тихие, словно щебет воробьиной стайки, голоса детей, доносившиеся откуда-то из-под завалов рухнувших стен, обвалившихся углов зданий. Часам к пяти-шести вечера дети, один за другим, снова показывались среди развалин, сейчас плечи их сгибались от тяжелого груза, они волокли на себе всякую рухлядь, годную, скорее, лишь на то, чтобы ее выбросить: куски ржавых рельсов, развороченные створки железных дверей, погнутую колючую проволоку, искромсанные и продырявленные во многих местах листы кровельного железа.
Первое, о чем спросил себя бывший майор «коммандос», ставший свидетелем этих картин, было: почему «вьетконги» не расстреляли его? Разве не этого заслуживал он всей своей деятельностью в армии, последним поступком — стрельбой из засады, да и несколькими побегами, последовавшими затем? Ведь если б в его руки или руки ему подобных попал такой пленный, с ним бы обошлись совсем по-другому. Значит, «вьетконги» не лгут, утверждая, что для них в их политике по отношению к побежденным главное — это перевоспитание личности, иначе, если бы это было неправдой, всех пленных, собравшихся в лагере номер пять, ждало бы только одно — смертный приговор.
В один из дней было особенно жарко. К вечеру, закончив работу, пленные вернулись к себе — в палатки, натянутые у подножья крепостной стены. Лысый, едва войдя в палатку, закашлялся, прижимая руки к груди. У него не все было в порядке с легкими. «Старый барс» протянул ему флягу с кроваво-красным зельем, которое он называл эликсиром жизни, — отваром, сделанным им собственноручно еще на лесоповале из диких, ведомых ему одному и найденных в окрестных джунглях кореньев. «Старый барс», северянин родом, был сноровистым мужичком, казалось, ничто никогда не застанет его врасплох, он сможет выпутаться из любой ситуации. В его вещмешке, гигантском по размерам, была припасена про запас прорва всего полезного, и бывший майор, хотя и относился к нему с предубеждением, тоже частенько у него одолжался. Все время, свободное от работ, «старый барс» только и делал, что копошился у своего вещмешка.